
Ахти-ахти-ахти – попался я впросак!
Из хвата-егеря я сделался пруссак.
И каску променяв на шляпу треугольну,
Веду теперь я жизнь и скучну и невольну…
В конце 1797 года Марин стал портупей-прапорщиком, а сие значило, что он еще не офицер, хотя при оружии и носил темляк офицерский. К тому времени он уже обрел крамольную славу «карманного» стихотворца, никак не подвластного ни цензуре, ни даже критике.
– Мои стихи, слава Богу, не станут пачкать типографскою краскою, – похвалялся он тем, что его не печатают. – Их купят в лавочке для разных там потреб, в них завернут селедку, сыр иль хлеб… Опять же с пользою для читателей!
Не помышляя видеть свои стихи в журналах, Марин пользовался известностью в обществе. Всегда неунывающий, красивый, брызжущий острословием, он был душою военного и светского Петербурга; молодежь ходила за ним по пятам, чтобы услышать едкое словцо, в салонах повторяли его каламбуры. Что с того, если человек еще жив? Марин слагал эпитафии и на живых:
Прохожий, не тужи, что Сукин наш скончался.
Не ядом опился – уставом зачитался.
В сем месте положен наш бравый капитан.
Не мраморы над ним, а пуншевый стакан.
Прохожий, вздохни: Евгенья тут зарыли.
Он умер оттого, что фрак не так скроили.
Под камнем сим лежит известный скоморох:
Над ним висит пузырь, а в пузыре – горох.
Прохожий, подивись, как все превратно в мире:
Рожденный во дворце, скончался он в трактире.
Последняя «эпитафия» – на принца Густава Бирона, который, потеряв надежду на престол в Курляндии, спился по кабакам. Не забыт Мариным и его куафер Игнашка:
Игнашку, чтоб зарыть, немного хлопотали:
Накрыли фартуком да пудрой заметали.
